Не в силах больше думать об этом, Феликс встал и побрел дальше по полю.
Он явился на станцию как раз к приходу лондонского поезда и, минуту поискав взглядом мать не там, где было нужно, увидел ее уже на перроне, рядом с чемоданом, надувной подушкой и безукоризненно застегнутым портпледом.
«Приехала третьим классом, — подумал он. — Ну зачем она это делает!»
Чуть-чуть порозовев, она рассеянно поцеловала Феликса.
— Как мило, что ты меня встретил!
Феликс молча указал на переполненный вагон, из которого она вышла. Фрэнсис Фриленд немного огорчилась.
— Я чудесно доехала, — сказала она. — Но в купе был такой прелестный ребеночек, что я, конечно, не могла открыть окно, поэтому, пожалуй, и правда было жарко…
Феликс, который как раз в эту минуту смотрел на «прелестного ребеночка», сухо заметил:
— Ах вот, значит, как ты путешествуешь? А ты завтракала?
Фрэнсис Фриленд взяла его под руку.
— Не надо расстраиваться, милый! Вот шесть пенсов для носильщика. У меня в багаже только один сундук, на нем лиловый ярлык. Ты видел такие ярлыки? Очень удобная вещь. Сразу бросается в глаза. Я куплю их для тебя.
— Дай-ка я возьму твои вещи. Подушка больше тебе не понадобится. Я выпущу воздух.
— Боюсь, дорогой, ты не сумеешь. Тут такой чудный винт, я лучше никогда не видала! Никак не могу его отвинтить.
— А! — сказал Феликс. — Ну что же, пойдем к автомобилю.
Он почувствовал, что мать пошатнулась и как-то судорожно сжала его руку. Взглянув на нее, он заметил; что с ее лицом происходит что-то непонятное: оно на мгновение исказилось, но тут же эта слабость была подавлена, и губы сложились в мужественную улыбку. Они уже дошли до выхода, у которого фыркал автомобиль Стенли. Фрэнсис Фриленд поглядела на него, а потом как-то уж слишком торопливо влезла внутрь и уселась твердо сжав губы.
Когда они отъехали, Феликс спросил:
— Не хочешь ли зайти в церковь поглядеть на надгробные плиты твоего деда и всех остальных наши предков?
Мать, опять взяв его под руку, ответила:
— Нет, дорогой, я их уже видела. Церковь тут очень некрасивая. Мне гораздо больше нравится старая церковь в Бекете. Какая жалость, что твоего прадеда не похоронили там!
Она до сих пор не могла примириться со всей этой «не очень приличной» затеей с производством плугов.
Автомобиль Стенли, как всегда, мчался с больше скоростью, и Феликс сначала не понимал, отчего мать то и дело пожимает ему руку: виноваты ли в этом толчки или чувства, ее обуревавшие, но когда они чуть не задели фургон при въезде в Бекет, Феликс вдруг понял, что его мать насмерть перепугана. Он понял это заметив, как дрожат ее улыбающиеся губы. Высунувшись из окошка, он попросил:
— Батер! Поезжайте как можно медленнее, я хочу полюбоваться на деревья.
Он услышал рядом благодарный вздох. Но так как она ничего не сказала, то промолчал и он, и слова Клары, встретившей их в прихожей, показались ему на редкость бестактными:
— Ах, я совсем забыла напомнить вам, Феликс, чтобы вы отпустили автомобиль и наняли на станции извозчика. Я думала, вы знаете, что мама панически боится автомобилей.
И, услышав ответ матери: «Что вы, дорогая, мне было очень приятно!» — Феликс подумал: «Изумительная женщина, настоящий стоик!»
Он никак не мог решить, рассказать ли ей о «скандале в Джойфилдсе». Это осложнялось тем, что она еще не знала о помолвке Недды и Дирека, а Феликс не считал себя вправе опережать молодую пару. Это их дело, пусть говорят сами. С другой стороны, если он промолчит, она непременно услышит от Клары какую-нибудь искаженную версию того, что произошло. И он решил объяснить ей все, испытывая обычный страх человека, живущего в мире абстрактных понятий и принципов и не знающего, что подумает тот, для кого все факты не имеют ни малейшей связи друг с другом. А для Фрэнсис Фриленд, как он знал, факты и теория существовали совсем уж порознь, или, вернее, она любила приспосабливать факты к теории, а не теорию к фактам, как это делал он. Например, ее инстинктивное преклонение перед церковью и государством, ее врожденное убеждение, что опорой их является благородное сословие и «приличные» люди, не могло поколебаться даже при виде голодного ребенка из трущоб. Доброта заставляла пожалеть и, если можно, накормить бедного крошку, но ей и в голову не приходило увидеть какую бы то ни было связь между этим крошкой и миллионами таких же крошек или между ними и церковью и государством. И если Феликс попытался бы указать ей на эту связь, она только подумала бы:
«Милый мальчик! Как он добр! Какая жалость, что он позволяет этой морщинке уродовать свой лоб!» Вслух же она сказала бы:
— Да, милый, это очень грустно! Но я ведь так плохо во всем этом разбираюсь. — А если бы у власти в это время были либералы, она добавила бы: — Конечно, у нас сейчас ужасное правительство. Я непременно тебе покажу проповедь милейшего епископа Уолхемского. Я ее вырезала из «Ежедневного Чуда». Он так мило все это выражает, у него такие правильные взгляды!
А Феликс, вскочив, походит немножко, а потом снова сядет, чуточку слишком резко. И тогда, словно умоляя простить ее за то, что она «плохо разбирается в этом», Фрэнсис Фриленд вытянет руку, которая, несмотря на свою белизну, никогда не была рукой бездельницы, и разгладит ему лоб. Его иногда трогало до слез, когда он видел, с каким отчаянием мать старается понять его обобщения и с каким облегчением вздыхает, когда он оставляет ее в покое и она может сказать:
— Да, конечно, дорогой, но я хотела бы показать тебе эту новую разбухающую пробку. Просто чудо. Ею можно заткнуть все что угодно!