Фриленды - Страница 23


К оглавлению

23

Дирек сидел, прислонившись к ограде, и рассеянно глядел на старинное здание — вдруг он увидел, что с противоположной стороны на кладбище вошла какая-то девушка, села на могильную плиту и стала ковырять землю носком башмака. Она его как будто не заметила, и он мог подробно разглядеть ее лицо — обыкновенное широкое, жизнерадостное лицо английской крестьянки, с глубоко посаженными плутовскими глазами и пухлыми красными, мягкими губами, готовыми улыбаться по любому поводу. Несмотря на свой позор, несмотря на то, что она сидела на могиле матери, вид у нее был ничуть не угнетенный. И Дирек подумал: «Уилмет Гонт симпатичнее их всех! Она вовсе не „дурная женщина“, как о ней говорят, ей просто хочется повеселиться. И если ее отсюда выгонят, она все равно будет стараться жить весело, Куда бы она ни попала; уедет в город и кончит там, как те девушки, которых я видел в Бристоле». И при воспоминании об этих ночных искательницах приключений, об их накрашенных лицах и заискивающей наглости его охватил ужас. Он подошел к ней.

Она повернула голову при его приближении, и лицо ее оживилось.

— Ну как, Уилмет?

— Раненько вы встали, мистер Дирек.

— Я еще не ложился.

— Да ну.

— Ходил на Молверн-Бикон смотреть восход солнца.

— Небось, очень устали?

— Нет.

— Там, наверно, хорошо! Оттуда, надо думать, далеко видно, чуть не до самого Лондона. А вы бывали в Лондоне, мистер Дирек?

— Нет.

— Говорят, это место веселое. — Ее плутовские глаза поблескивали из-под нахмуренных бровей. — Небось, там, в Лондоне, услышишь не только: «Сделай то!» да «Сделай это» или: «Ах ты, гадкая девчонка!» или «Ах ты, потаскушка!» Говорят, там для всякой девушки найдется место.

— Любой город — проклятое место, Уилмет. И снова ее плутовские глаза засверкали.

— Ну, насчет этого ничего не могу сказать, мистер Дирек. Но я поеду туда, где меня не будут шпынять и тыкать в меня пальцами, как здесь.

— Твой отец за тебя стоит горой, а ты хочешь его бросить.

— Ох, отец! Он из-за меня свой кров теряет, верно, но уж зато и наслушаешься от него дома! А какой толк меня пилить! Пилит, пилит… Вот если бы одна из дочек ее милости чего-нибудь себе позволила, — а говорят, многие барышни не прочь повеселиться, чего только я не наслышалась! — ее бы, небось, никто из дому не гнал. «Нет, моя милая, вы здесь, больше не будете смущать молодых людей! Отправляйтесь-ка отсюда подальше. Может, вас где-нибудь научат вести себя получше. Вон отсюда! Убирайтесь! Мне все равно, куда вы денетесь, уезжайте, и все!» Будто девушки — это бруски масла: все на один размер, на один вид, на один вес.

Дирек приблизился к ней и крепко взял ее за плечо. Ее красноречие сразу иссякло, как только она увидела его напряженное лицо, и она молча на него уставилась.

— Послушай, Уилмет! Дай слово, что ты не уедешь отсюда, ничего нам не сказав. Мы найдем тебе место. Обещай!

Плутовка ответила с неохотой:

— Ладно, только я все равно уеду!

Внезапно на щеках у нее появились ямочки, и она широко улыбнулась.

— А знаете, мистер Дирек, что про вас говорят? Будто вы влюбились. Вас видели в фруктовом саду. Эх, для вас-то и для нее ничего в этом нет зазорного! А стоит кому-нибудь меня поцеловать, и готово: ступай со двора!

Дирек отпрянул от нее, словно его ударили хлыстом. Она поглядела ему в лицо с виноватой неясностью.

— Не сердитесь на меня, мистер Дирек, и уходите лучше поскорее отсюда. Если вас тут со мной увидят, сразу станут болтать: «Эка, глядите! Еще одного молодого человека смущает! Ах он бедняжка!» Будьте здоровы, мистер Дирек!

Плутовские глаза серьезно глядели ему вслед, потом девушка снова уставилась в землю и стала ковырять ямку носком башмака. Но Дирек не оглянулся.

Глава XI

И люди и ангелы, увидев редкостную птицу или небывалого зверя, тотчас пытаются их убить. Вот почему общество не терпело Тода — человека, настолько скроенного не по его мерке, что он просто не замечал существования этого самого общества. И нельзя сказать, что Тод сознательно повернулся к нему спиной; просто он еще в юности начал разводить пчел. А для этого ему понадобилось выращивать цветы и фруктовые деревья, а также заниматься и другими сельскохозяйственными работами, чтобы обеспечить семью овощами, молоком, маслом и яйцами. Живя в тиши деревьев среди насекомых, птиц и коров, он стал чудаком. Характер у него не был умозрительным, в мозгу его медленно складывались обобщения, но он пристально следил за мельчайшими событиями своего маленького мирка. Пчелы или птицы, цветок или дерево были для него почти так же занимательны, как человек; однако женщины, мужчины и особенно дети мгновенно проникались к нему симпатией, словно к большому сенбернару, ибо хотя Тод и мог рассердиться, но он был не способен кого-нибудь презирать и обладал даром без конца удивляться тому, что случается в мире. К тому же он был хорош собой, что тоже играет немалую роль в наших привязанностях; несколько отсутствующий взгляд и тот не отталкивал, как бывает, когда собеседник явно поглощен собственными делами. Люди понимали, что этот человек просто увлечен внезапно замеченным запахом, звуком или зрелищем окружающей жизни — всегда именно жизни! Люди часто видели, как он с какой-то особой серьезностью глядит на засохший цветок, на мертвую пчелу, птицу или букашку, и если в эту минуту с ним заговаривали, он произносил, притронувшись пальцем к крылу или лепестку: «Погибла!» Представление о том, что происходит после смерти, по-видимому, не входило в число тех обобщений, на которые был способен его ум. И то непонятное горе, которое он испытывал, видя смерть всякого живого существа, хоть оно и не было человеком, больше всего и приучало местных помещиков и духовенство говорить о нем, чуть кривя губы и слегка пожимая плечами. Что касается крестьян, то для них его чудачество заключалось прежде всего в том, что, будучи «джентльменом», он не ел мяса, не пил вина и не учил их уму-разуму, а, усевшись на что попало, внимательно их выслушивал — и при этом как будто даже не гордился простотой своего обхождения. В сущности говоря, их больше всего поражало, что он и слушал и отвечал, словно ничего не ожидая от этого ни для себя, ни для них. Как это получалось, что он никогда не давал им советов ни политических, ни религиозных, ни нравственных, ни деловых, оставалось для них тайной, никогда не перестававшей их удивлять; и хотя они были слишком хорошо воспитаны, чтобы пожимать плечами, в их мозгу бродило смутное подозрение, что «добрый джентльмен», как они его звали, «самую малость не в себе». Конечно, он оказывал множество мелких практических услуг и им самим и их скоту, но всегда как будто ненароком, так что они потом никак не могли понять, помнит ли он об этих услугах — а он, видно, и не помнил, — вот это, казалось им, пожалуй, больше всего и подтверждало, что он, так сказать, «маленько не в себе». У него была и другая беспокоившая их странность: он явно не делал никакого различия между ними и любым бродягой или случайным пришельцем. Им это казалось большим недостатком, — ведь деревня-то была в конце концов их деревня, и он сам, так сказать, принадлежал им. И в довершение всего здесь до сих пор не могли забыть о том, как он обошелся с одним погонщиком скота, хотя эта история и случилась уже добрый десяток лет назад. Для деревенского люда было что-то жуткое в той сокрушительной ярости, с какой он напал на человека, который всего лишь крутил хвост бычку и колол его острой палкой, что делает каждый погонщик скота. Люди говорили (свидетелями были почтальон и возница — природные raconteurs, так что история, видно, ничего не потеряла от пересказа), будто он просто рычал, когда кинулся по лугу на этого погонщика, дюжего, широкоплечего человека, поднял его, как дитя, кинул в куст дрока и так оттуда и не выпустил. Люди рассказывают, будто и его собственные голые руки были исцарапаны по самые плечи оттого, что он держал погонщика в этих колючках, а тот в это время орал, как оглашенный. Почтальон, вспоминая эту историю, говорил, что ему кажется, будто у него самого до сих пор болит все тело. А из слов, приписываемых Тоду, самыми мягкими и, пожалуй, единственно верными были:

23