Фриленды - Страница 20


К оглавлению

20

Мистер Каскот издал какой-то странный, глуховатый звук, однако это не был смех, и к тому же он словно понимал, что в эту минуту ей будет неприятно почувствовать на себе его взгляд.

— Гм!.. Все в него верят в соответствии со своей натурой. Одни называют его «Оно», другие — «Он», третьи, в наши дни — «Она», — вот и вся разница. С тем же успехом вы могли спросить, верю ли я в то, что живу.

— Ну да, — сказала Недда, — но что называете богом вы?

Услышав ее вопрос, он как-то странно передернулся, и у нее мелькнула мысль: «Он, наверно, думает, что я настоящий enfant terrible». Его лицо обернулось к ней странное, бледное, чуть припухшее лицо с хорошими, черными глазами, и она поспешно добавила:

— Наверное, это нечестно — задавать такой вопрос. Но вы вот говорите о темноте и о единственном пути… и я думала…

— Нет, очень честно. И я, конечно, отвечу: всех троих. Но вот вопрос: надо ли определять для себя, что такое бог? Я считаю, не надо. С меня хватает сознания, что в нас живет инстинктивная тяга к совершенству, которую, надеюсь, мы будем ощущать и на смертном одре; какое-то чувство чести, запрещающее опускать руки и отчаиваться. Вот и все, что у меня есть, но, пожалуй, мне большего и не нужно.

Недда крепко сжала руки.

— Мне это нравится, — сказала она, — только что такое совершенство?

Он снова издал тот же глуховатый звук.

— А! Что такое совершенство? — повторил он. — Трудный вопрос, не правда ли?

— Может, это… может, это всегда жертвовать собой, или может, это… всегда уметь, всегда знать, как себя проявить или выразить? — задыхаясь, проговорила Недда.

— Для одного — первое, для другого — второе, для третьего — и то и другое.

— Ну, а для меня?

— А вот это вы должны решать для себя сами. У каждого из нас внутри нечто вроде метронома — такой поразительный, самодействующий инструмент, самый тонкий механизм на свете. Люди зовут его совестью; он определяет ритм нашего сердца. Вот и все, чем нам надо руководствоваться.

Недда сказала взволнованно:

— Да! Но ведь это ужасно трудно!

— Вот именно. Потому-то люди и придумали религию и разные способы перекладывать ответственность на других. Мы все боимся сделать усилие, взять на себя ответственность и всячески этого избегаем. Где вы живете?

— В Хемпстеде.

— Ваш отец, верно, вам большая опора?

— О да! Но, понимаете, я ведь намного моложе его! Я хочу задать вам еще только один вопрос. Что, все они очень большие «шишки»?

Мистер Каскот обернулся и, прищурившись, оглядел комнату. Вот теперь у него и в самом деле был такой вид, будто он кого-нибудь укусит.

— Если положиться на их собственную оценку, то да. Если на оценку страны, — не слишком. Если спросить мое мнение, то нет. Я знаю, что вам хочется спросить, считают ли они меня «шишкой». О нет! Опыт вам покажет, мисс Фриленд, одно: для того, чтобы быть «шишкой», надо жить по правилу: почеши мне спину, и я за это почешу спину тебе. Говоря серьезно, эти тут невелики, птицы. Но беда наша в том, что людей, всерьез занятых земельным вопросом, слишком мало. И, может, только восстание, такое, как было в 1832 году, заставит людей заняться земельным вопросом вплотную. Не подумайте, что я к нему призываю — избави бог! С этими обездоленными беднягами обошлись тогда хуже, чем со скотом, и не миновать им этого снова!

Но прежде чем Недда успела засыпать его вопросами о восстании 1832 года, послышался голос Стенли: — Каскот, я хочу вас тут кое с кем познакомить.

Ее новый приятель прищурился еще сильнее и, что-то проворчав, протянул ей руку.

— Спасибо за этот разговор. Надеюсь, мы еще увидимся. Когда вам захочется что-нибудь узнать, я буду рад помочь всем, чем могу. Спокойной ночи!

Она почувствовала его сухое, теплое пожатие, но рука была мягкая, как у людей, которые слишком часто держат в ней перо. Недда смотрела, как он, сгорбившись, пошел через комнату следом за ее дядей, словно готовился нанести или принять удар. И, подумав: «А он, наверно, хорош, когда дает им трепку!» — снова отвернулась и стала смотреть в темноту, — ведь он же сказал, что это — самое лучшее на свете! Темнота пахла свежескошенной травой, была наполнена легким шорохом листьев, и чернота ее была похожа на гроздья черного винограда. На сердце у Недды стало легко.

Глава IX

«…Когда я первый раз увидела Дирека, мне показалось, что я всегда буду робеть перед ним и теряться. Но прошло четыре дня, всего четыре дня, и весь мир преобразился… И все же, если бы не гроза, я не смогла бы вовремя преодолеть застенчивость. Он никогда еще никого не любил, и я тоже. Такое совпадение, наверное, бывает редко, и поэтому все становится еще более значительным. Есть такая картина — не очень хорошая, я знаю, — на ней изображен молодой горец, солдаты уводят его от возлюбленной. Дирек такой же пылкий, дикий, застенчивый, гордый и черноволосый, как человек на этой картине. В тот последний день мы с ним шли по холмам; все шли и шли, а ветер бил нам в лицо, и мне казалось, что я могу так идти до скончания века; а потом увидели Джойфилдс! Его мать — необыкновенная женщина, я ее боюсь. Но дядя Тод — просто прелесть! Я еще никогда не встречала человека, который замечал бы столько вещей, которых я не вижу, и не видел бы ничего из того, что замечаю я. Я уверена, что в нем есть то, что, по словам мистера Каскота, мы все теряем: любовь к простоте, естественному существованию. А потом настал миг, когда мы с Диреком прощались в конце фруктового сада. Внизу был луг, покрытый лунно-белыми цветами; темные, дремлющие коровы; во всем какое-то удивительное чувство благости: и в ветвях над головой, и в бархатном, звездном небе, и в росистом воздухе, ласкающем лицо, и в величественном, обширном молчании — все кругом словно застыло в молитве, и я тоже молилась о счастье. Я и была счастлива, и, по-моему, счастлив был он. Может быть, я никогда больше не буду так счастлива. Пока он меня не поцеловал, я не знала, что в мире может быть столько счастья. Теперь я знаю, что натура у меня совсем не такая холодная, как я раньше думала. Я знаю, что пошла бы за ним куда угодно и сделала все, чего бы он ни попросил. Что подумает папа? Только на днях я говорила ему, что хотела бы изведать все. Но это приходит только через любовь. Любовь делает мир прекрасным, похожим на те картины, которые словно излучают золотой свет! Она превращает жизнь в сон; нет, неправда, не в сон, а в необыкновенную мелодию! Наверно, вот оно, настоящее волшебство, — то блаженное чувство, когда словно плывешь в золотистом тумане и душа твоя, не запертая в твоем теле, бродит с его душой. Я хочу, чтобы душа моя свободно бродила всегда, и не хочу, чтобы она возвращалась назад такой, какой была прежде, — холодной, неудовлетворенной! Ничего не может быть прекраснее любви к нему и его любви ко мне. И я больше ничего и не хочу, ничего! Счастье, пожалуйста, останься со мной! Не покидай меня!.. А все же они меня пугают, и он меня пугает — меня страшит идеализм, желание совершать великие дела и бороться за справедливость. Ах, если бы и меня так воспитали! Но все у них было совсем по-другому. По-моему, дело не в них самих, а в их матери. Я выросла, издали глядя на жизнь, как на сцену: наблюдая, оценивая, стараясь понять, — но я совсем еще не жила. Мне надо теперь жить по-другому, и я так и сделаю. По-моему, я могу точно назвать ту минуту, когда я его полюбила. Это было в классной комнате, вечером, на второй день. Мы с Шейлой сидели там перед самым ужином, а он вошел вне себя от гнева — он так великолепно выглядел! „Этот лакей разложил мои вещи, будто я совсем младенец, да еще спрашивает, где у меня подвязки, чтобы пристегнуть к носкам; развесил на стуле все по порядку. Неужели он думает, я не знаю, что надеть раньше? Даже вытащил язычки из башмаков, загнул их кверху!“ Потом Дирек поглядел на меня и сказал: „Неужели и с вами так же нянчатся? А бедный старый Гонт — ему шестьдесят шесть лет, он хромой — и должен жить на три шиллинга в неделю. Вы только подумайте! Эх, если бы у нас была хоть капля смелости…“ И он сжал кулаки. Но Шейла поднялась, пристально на меня взглянула и сказала ему: „Довольно, Дирек“. Тогда он взял меня за руку. „Но она же наша двоюродная сестра!“ Вот тут я его и полюбила, и, по-моему, он это понял, потому что я не могла отвести от него глаз. Но вот когда после ужина Шейла запела „Красный сарафан“, тогда я уже знала

20